Ночные голоса — страница 1 из 96

Николай ШмелевНОЧНЫЕ ГОЛОСАПовести и рассказы

ПОВЕСТИ

ПАШКОВ ДОМ

«Спускаться? — остановившись на секунду перед влажной, исходящей паром дырой подземного перехода, подумал Горт. — Или пройти немного дальше, к Военторгу, и там перейти поверху?.. А, что я, в самом деле… Там теперь тоже не перейдешь — недавно и там прорыли… Теперь уже все, брат, навсегда: хочешь не хочешь, а полезай под землю, другой дороги больше нет… Перебегать же — глупо: и возраст не тот, и милиция, конечно, остановит, оправдывайся потом. Вон на той стороне маячит фигура, и на перекрестке у Грановского тоже, надо думать, стоит, да еще, наверное, не один… Ничего не поделаешь, приходится подчиняться — прогресс…»

Александр Иванович Горт терпеть не мог подземные переходы и, где только можно было, старательно их избегал. И дело было, конечно, не в двадцати ступеньках вниз и потом двадцати ступеньках вверх: дома, когда ломался лифт, он пока еще спокойно, без остановки, поднимался на свой пятый этаж, и настроение у него от этого никогда не портилось. Нет, неприятен был сам факт, что тебя, солидного, уважаемого человека, не спрашивая на то никакого твоего согласия, заставляют лезть в этот люминесцентный, заполненный толпой туннель, где люди идут, тесно прижатые друг к другу стенами, строем, одни в одном направлении, другие — в другом. Если же время было позднее, то возникало иное, но тоже, признаться достаточно неприятное ощущение: пусто, холодно, длинный кафельный коридор, никого, только стены, да низкий потолок над головой, да гулко шаркающие шаги, твои же собственные — кричи не кричи, как в подземелье, в дурном сне, все равно не отзовется никто.

Наверное, это может показаться кому-то своего рода странностью, может быть, даже чудачеством, но в последние два десятка лет для него это был действительно немаловажный вопрос, к тому же вопрос, возникавший чуть ли не каждый вечер: как бы так исхитриться, чтобы пройти от Неглинной, точнее, от Третьего Неглинного переулка до Библиотеки Ленина, ни разу не нырнув при этом под землю? Троллейбус или метро исключались — без крайней нужды он ими никогда не пользовался, а пешком эта задача постепенно, на его глазах, с тех пор как прорыли первый подземный переход в Охотном ряду, становилась все более и более трудноразрешимой, пока наконец не стала неразрешимой полностью, совсем, какие бы хитроумные маршруты он себе ни представлял. Поначалу еще можно было пройти верхом через проезд Художественного театра, улицу Огарева и дальше — через улицу Грановского или же бульварами от Трубной через Пушкинскую площадь, Никитские ворота и Арбат, но потом понастроили переходы у телеграфа, у Моссовета, у памятника Пушкину, у Дома журналистов, потом, совсем недавно, у Военторга, и теперь, какой бы дорогой он ни шел, ему приходилось как минимум дважды, а если не из дома, то нередко и трижды спускаться вниз и опять вылезать наверх.

Перемены? Конечно, перемены, и что до него, то лучше бы их и вовсе не было — не так уж длинна человеческая жизнь, можно было бы, наверное, обойтись и без них. Но что поделаешь? Отныне единственный выход для него — научиться не обращать внимания на все эти переходы, как научился он уже, сам того не сознавая, не обращать внимания на нескладный, будто отгрызанный кем-то угол у бывшего Звонарского переулка, где когда-то стоял белый двухэтажный дом и в нем, во дворе, — крохотная керосинная лавка, а теперь был пустырь, утыканный чахлыми прутиками, никак не хотевшими расти; как простил он, хотя и не сразу, снос небольшого, но на редкость изящного здания, примыкавшего к Малому театру, и вместо него — новую часть ЦУМа; как пережил он исчезновение бывшей гостиницы «Европа», разваленной чуть ли не в одну ночь, и вместе с ней — исчезновение известного всей Москве магазина «Чай»; как смирился он с новой пристройкой к гостинице «Москва», заменившей «Гранд-отель», куда он лет двадцать, не меньше, ходил стричься в парикмахерскую, и не только с этой пристройкой, но и с непонятно зачем нужным камнем посреди Манежной площади, и с нелепой башней нового «Националя», и со многим, очень многим другим… Все так. Все это так, конечно… Но что ни говори, а главное-то все-таки осталось: осталась дорога от дома до Моховой, Банк, Большой театр, Госплан, старый «Националь», остались старые здания университета и дворик перед бывшим его ректоратом, где он в студенческие годы после лекций или в ожидании экзаменов сидел и жмурился на солнце, пробивавшееся сквозь листву, и где он и теперь иногда сидит, на той же лавочке, отдыхая, если в расписании получалось «окно» — уже немолодой, уже почти что лысый доцент университета, больше двух десятков лет преподающий студентам историю средневекового Китая, отец двух дочерей, последний представитель древней, еще с екатерининских времен русско-немецкой фамилии, чудом уцелевшей до сих пор вопреки всему.

Так. Все так, конечно… Только вот чем дальше, тем холоднее, длиннее становится эта дорога. Все-таки раньше, до всех этих перемен, она такой не была…

Сложив зонт и с силой тряхнув его, чтобы сбить последние капли дождя, весь день шедшего вперемежку с мокрым снегом, он толкнул тяжелую, с толстыми стеклами дверь и вошел в вестибюль. И сейчас же привычное тепло библиотеки, комфорт, тишина, привычные запахи и приглушенные, будто сквозь вату, голоса приняли его, оттеснив куда-то дождь и темноту, и суету вечерней Москвы, быстро-быстро, не задерживаясь, разбегавшейся после работы по своим норам и закуткам. Скучающий милиционер дружелюбно, как всегда, кивнул ему, и также дружелюбно, по-домашнему улыбнулась, узнав его, старушка, проверявшая, сидя за столом под низенькой зеленой лампой, пропуска, и еще кто-то из персонала поздоровался с ним, когда он медленно, не торопясь, поднимался по длинной, устланной ковром лестнице наверх, на второй этаж. Там, на выдаче, ждала его стопка еще вчера отложенных для него книг, и там же в небольшом тихом зале, где редко бывали случайные люди, ждал его стол, и там, он знал, никто и никогда не посмеет чем-то потревожить его, чем-то помешать, да, наконец, даже просто напомнить ему, что, помимо этого зала, существует еще и иная жизнь.

Пригнув пониже лампу, тоже зеленую, так, чтобы свет падал строго перед ним, он начал потихоньку разбирать взятые книги — часть из них была записана за ним еще раньше, другие же поступили только вчера. Это был заказ, которого он давно ждал: две книги из Института востоковедения, из Ленинградского его отделения, одна из Библиотеки иностранной литературы и еще две — из Фундаментальной библиотеки общественных наук. Надо сказать, что и в этом тоже Горт был верен себе: он не любил никуда ходить, кроме этого зала, и предпочитал ждать, пусть иногда и долго, пока нужные ему книги пришлют из других библиотек, только чтобы не ходить туда самому. С журналами же и вообще было просто — почти все они были всегда здесь, под рукой, да, по правде говоря, особой надобности в них и не ощущалось, по крайней мере в последние годы: кандидатская диссертация написана, вторую, докторскую, это уже ясно, он не будет писать никогда, а раз так, то зачем ему все эти мелочи, детали, которыми обычно заполнены специальные журналы? Надо смотреть правде в глаза, возраст есть возраст, мозговые кладовые не беспредельны, нет никакого смысла забивать их под старость всякой ерундой. Эту ли идею предположительно включил Конфуций в свой исчезнувший трактат о музыке, или у него была какая-то другая, в такой же степени предположительная мысль? Этим ли путем пришли дикие орды киданей в один из очередных своих набегов в эпоху пяти династий, десяти царств, или они напали с другой стороны? Он, Горт, не исследователь, он преподаватель, курс его сложился уже давно, многие годы назад, и в тех рамках, которые ему отведены, дай Бог хотя бы главное-то успеть сказать ребятам, тут уж, что называется, не до мелочей.

Ах, эти мелочи, мелочи… Эти якобы важные детали, на самом деле не нужные никому… Сколько же крови, сколько нервов они стоили и стоят ему… Вот уже около пятнадцати лет он все свое свободное время тратит на переводы из старой китайской и старой японской поэзии, и все эти пятнадцать лет он пытается избавиться именно от деталей, от мелких провинциальных частностей, от всего этого исторического и географического хлама, который не привлекает, а лишь отпугивает читателя, тем более читателя, не имеющего ни малейшего представления о тех давно ушедших временах… Господи, неужели не ясно? Неужели никому, кроме него, это не ясно? Такая ведь простая, такая бесспорная мысль… Зачем, скажите на милость, отвлекать внимание человека сносками и комментариями, раздражать его какими-то давно исчезнувшими собственными именами или названиями мест, которых уже и в помине нет и которые сплошь и рядом ничего не говорят даже образованному китайцу или японцу, не говоря уже о других? Или если и говорят, то не имеют никакого касательства к делу и только лишь затемняют кристально чистую во всех других отношениях мысль? Вот, кстати, пожалуйста, полюбуйтесь, только что вышел перевод из Оуян Сю:

— Как ляодунский аист, я,

Закончив перелет,

Вернулся, и дивлюсь всему,

И вот — не узнаю

И этот город, и людей…

Да разве кто поймет,

Что здесь когда-то я провел

Всю молодость мою?

Неплохой вроде бы перевод, не правда ли? Но, во-первых, как же так можно: «закончив перелет»? Это что, Блерио? Или Чарльз Линдберг? Это же аист! Аист, черт возьми! Черно-белый аист с красным клювом… Понимаете? Птица! Птица же — не самолет… Но если подумать, то даже и это не главное. Главное — при чем тут, скажите, «ляодунский»? Что это говорит мне, русскому читателю? Ничего. Ровным счетом — ничего! И более того, одно такое ненужное историческое или географическое уточнение — и все, и великая вещь сведена к чему-то глубоко провинциальному, мелкому, имеющему отношение только к тем людям, которые живут где-то там, где этот Ляодун, и не имеющему отношения ко мне, к тебе, ко всем нам, кто живет не тогда, а сейчас, и не там, а здесь. В лучшем случае получается, что это только курьез, раритет, но уж никак не сегодняшняя мысль…